должны были видеть крах нашей веры в то, что цивилизация столько лет развивалась на наших глазах, а потом худшее стало возможным». В письмах Эдит Уортон он говорил о «крушении цивилизации». «Единственным проблеском во тьме для меня может стать абсолютно единогласный переход нашего государства к действию». Для Джеймса понятие дома было неразрывно связано с понятием цивилизации. В Сассексе во время войны ему было сложно читать и невозможно работать. Он писал, что живет в «трауре по нашей убитой цивилизации».
Когда в сентябре 1914 года немцы напали на Францию и разрушили Реймсский собор, Джеймс написал: «Эту бездну не заполнить никакими словами – ее никак не объять, ничем не утешить сердце, и ни единого проблеска света не увидеть во тьме; и все слова, клеймящие это зло самым чудовищным преступлением против человеческого разума, не способны ослабить душевные муки и ужас разрушения».
Всю жизнь Джеймс боролся за власть – не политическую, ее он презирал, а культурную. Культура и цивилизация были для него всем. Он говорил, что величайшая свобода человека – «независимость мысли», именно благодаря ей люди искусства наслаждаются «агрессией бесконечных способов бытия». Но пред лицом столь страшного кровопролития и разрушений он чувствовал себя беспомощным и бессильным. Его чувство родства с Англией и Европой происходило из любви к цивилизации, культурной традиции и гуманизму. Но теперь ему открылось моральное разложение Европы, ее усталость от собственного прошлого, ее хищническая циничная суть. Неудивительно, что он использовал всю свою власть, особенно силу слов, чтобы помочь тем, кто, как ему казалось, был на стороне правды. Он осознавал целительную силу слов и писал подруге Люси Клиффорд: «Мы должны во что бы то ни стало создать собственную контрреальность».
Через несколько дней после нашего с Нассрин разговора перед лекцией я обнаружила у двери своего кабинета двух девочек. Одной была Нассрин; она улыбалась своей обычной бледной улыбкой. Другая была с ног до головы укутана черной чадрой; рассмотрев этот бестелесный призрак получше, я вдруг узнала в нем свою старую студентку Махтаб.
С минуту мы просто стояли молча, не в силах шелохнуться. Нассрин казалась почти равнодушной; равнодушие стало для нее защитой от неприятных воспоминаний и реальности, на которую она не могла повлиять. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы сопоставить новую Махтаб и старую, мысленно переключиться и понять, что старая Махтаб, студентка-марксистка в штанах цвета хаки, которую я в прошлый раз видела на территории больницы, где та искала тела своих убитых товарищей, и эта новая Махтаб, стоявшая у моего кабинета с горькой улыбкой и надеждой, что я ее узнаю, – одно и то же лицо. Я неуверенно потянулась к ней, словно желая ее обнять, но остановилась и спросила, что она делала все эти годы. Потом спохватилась и пригласила девочек в кабинет. До начала следующей лекции оставалось очень мало времени.
Махтаб поддерживала связь с Нассрин, а когда услышала, что я снова вышла на работу и преподаю в Университете Алламе Табатабаи, набралась храбрости пришла меня навестить. Можно ли ей сходить ко мне на лекцию? А после занятия, если у меня есть время и я не против, она могла бы немного рассказать о себе. Конечно, ответила я, пусть приходит на лекцию.
Всю двухчасовую лекцию по «Вашингтонской площади» Джеймса мои глаза то и дело тянулись к Махтаб в ее черной чадре. Она сидела очень прямо и слушала с тревожной настороженностью, которую я раньше в ней не замечала. После занятий мы пошли в мой кабинет; Нассрин семенила следом. Я попросила их сесть и предложила выпить чаю; они обе отказались. Я проигнорировала их отказ и пошла попросить Латифа приготовить нам чаю, а вернувшись, закрыла дверь, чтобы нам никто не помешал. Махтаб сидела на самом краешке стула, а Нассрин стояла рядом, вперившись взглядом в стену напротив. Я велела ей сесть – она меня нервировала – затем повернулась к Махтаб и спросила как могла спокойно, чем та занималась все эти годы.
Махтаб взглянула на меня сперва с послушным смирением, словно не поняла вопрос. Затем потеребила пальцы, наполовину спрятанные под складками чадры, и ответила: я была там же, где Нассрин. Вскоре после того дня, когда мы с вами встретились на демонстрации, меня арестовали. Мне повезло, мне дали всего пять лет – они знали, что в нашей организации я высоких постов не занимала. Потом меня выпустили досрочно. Я вышла через два с половиной года за хорошее поведение. Я могла лишь догадываться, что воспринимали под «хорошим поведением» люди, посадившие ее в тюрьму. В дверь постучали; вошел Латиф и принес чай. Мы молчали, пока он не вышел.
Я думала о вас и о наших занятиях, сказала она, когда он ушел. После первого круга допросов ее посадили в камеру с пятнадцатью девушками. Там она встретилась с еще одной моей бывшей студенткой – Разие. Держа маленькую чашечку чая, которую я ей предложила, в одной руке, и не давая задраться рукаву чадры, она произнесла: «Разие рассказала о ваших лекциях по Хемингуэю и Джеймсу в университете Аль-Захра, а я рассказала о суде над „Гэтсби“. Как мы смеялись! Потом ее казнили. А мне повезло». Меньше чем через год после освобождения из тюрьмы Махтаб вышла замуж и родила; сейчас ждала второго. Она была на третьем месяце беременности. Под чадрой ничего не заметно, сказала она и робко указала на живот.
Я не могла начать расспрашивать ее о моей убитой студентке. Я не хотела знать, как они жили в той камере на пятнадцать человек, какие общие воспоминания у них остались. Мне казалось, если она расскажет мне об этом, я сделаю какую-нибудь глупость и не дотяну до дневной лекции. Я спросила, сколько лет ее ребенку, но не спросила про мужа. Я не знала, будет ли уместным мой любимый вопрос – были ли вы влюблены? Я слышала много историй про девушек, которые выскочили замуж сразу после выхода из тюрьмы и сделали это, чтобы унять подозрения своих тюремщиков; брак отчего-то казался им противоядием от политической деятельности, а может, таким образом они стремились доказать родителям, что теперь они «хорошие девочки». Или им просто нечем было больше заняться.
«Знаете, я всегда считала, что „Великий Гэтсби“ – прекрасная книга, – сказала Махтаб, встав и собравшись уходить. – И та сцена, которую вы нам читали – где Дейзи снова встречает Гэтсби через пять лет после расставания, и лицо у него мокрое от дождя – она такая красивая.